Тимур Кибиров
В общем-то нам ничего и не надо. Все нам забава и все нам отрада. В общем-то нам ничего и не надо — только б в пельменной на липком столе солнце горело и чистая радость пела-играла в глазном хрустале, пела-играла и запоминала солнце на липком соседнем столе. В уксусной жижице, в мутной водице, в юшке пельменной, в стакане твоем все отражается, все золотится... Ах, эти лица... А там, за стеклом, улица движется, дышит столица. Ах, эти лица, ах, эти лица, кроличьи шапки, петлицы с гербом.
Солнце февральское, злая кассирша, для фортепьяно с оркестром концерт из репродуктора. Длинный и рыжий ищет свободного места студент. Как нерешительно он застывает с синим подносом и щурит глаза Вот его толстая тетка толкает. Вот он компот на нее проливает. Солнце сияет. Моцарт играет. Чистая радость, златая слеза. Счастьичко наше, коза-дереза.
Грязная бабушка грязною тряпкой столик протерла. Давай, допивай. Ну и смешная у Семушки шапка! Что прицепился ты? Шапка как шапка. Шапка хорошая, теплая шапка... Улица движется, дышит трамвай. В воздухе блеск от мороза и пара, иней красивый на урне лежит. У Гастронома картонная тара. Женщина на остановке бурчит. Что-то в лице ее, что-то во взгляде, в резких морщинках и в алой помаде, в сумке зеленой, в седеющих прядях жуткое есть. Остановка молчит. Только одна молодежная пара давится смехом и солнечным паром. Левка глазеет. Трамвай дребезжит.
Как все забавно и фотогенично — зябкий узбек, прыщеватый курсант, мент в полушубке вполне симпатичный, жезл полосатый, румянец клубничный, белые краги, свисток энергичный. Славный морозец, товарищ сержант!
Как все забавно и как все типично! Слишком типично. Почти символично. Профиль на мемориальной доске важен. И с профилем аналогичным мимо старуха бредет астматично с жирной собакою на поводке. Как все забавно и обыкновенно. Всюду Москва приглашает гостей. Всюду реклама украсила стены: фильм «Покаянье» и Малая сцена, рядом фольклорный ансамбль «Берендей» под управленьем С.С.Педерсена... В общем-то нам, говоря откровенно, этого хватит вполне. Постепенно мы привыкаем к Отчизне своей.
Сколько открытий нам чудных готовит полдень февральский. Трамвай, например. Черные кроны и свет светофора. Девушка с чашкой в окошке конторы. С ранцем раскрытым скользит пионер в шапке солдатской, слегка косоглазый. Из разговора случайная фраза. Спинка минтая в отделе заказов. С тортом «Москвичка» морской офицер...
А стройплощадка субботняя дремлет. Битый кирпич, стекловата, гудрон. И шлакоблоки. И бледный гандон рядом с бытовкой. И в мерзлую землю с осени вбитый заржавленный лом. Кабель, плакаты... С колоннами дом. Дом офицеров. Паркета блистанье и отдаленные звуки баяна. Там репетируют танец «Свиданье». Стенды суровые смотрят со стен. Буковки белые из пенопласта. Дядюшка Сэм с сионистом зубастым. Политбюро со следами замен.
А электрички калининской тамбур с темной пустою бутылкой в углу, с теткой и с мастером спорта по самбо, с солнцем, садящимся в красную мглу в чистом кружочке, продышанном мною. Холодно, холодно. Небо родное. Небо какое-то, Сема, такое — словно бы в сердце зашили иглу, как алкашу зашивают торпеду, чтобы всегда она мучила нас, чтоб в мешанине родимого бреда видел гармонию глаз-ватерпас, чтобы от этого бедного света злился, слезился бы глаз наш алмаз.
Кухня в Коньково. Уж вечер сгустился. Свет не зажгли мы, и стынет закат. Как он у Лены в очках отразился! В стеклышке каждом — окно и закат. Мой силуэт с огоньком сигареты. Небо такого лимонного цвета. Кто это? Видимо, голуби это мимо подъемного крана летят.
А на Введенском на кладбище тихо. Снег на крестах и на звездах лежит. Тени ложатся. Ворчит сторожиха... А на Казанском вокзале чувиху дембель стройбатский напрасно кадрит. Он про Афган заливает ей тихо. Девка щекастая хмуро молчит.
Запах доносится из туалета. Рядом цыганки жуют крем-брюле. Полный мужчина, прилично одетый, в «Правде» читает о встрече в Кремле. Как нам привыкнуть к родимой земле?..
Нет нам прощенья. И нет «Поморина». Видишь, Марлены стоят, Октябрины плотной толпой у газетной витрины и о тридцатых читают годах. Блещут златыми зубами грузины. Мамы в Калугу везут апельсины. Чуть ли не добела выгорел флаг в дальнем Кабуле. И в пьяных слезах лезет к прилавку щербатый мужчина.
И никуда нам, приятель, не деться. Обречены мы на вечное детство, на золотушное вечное детство! Как обаятельны — мямлит поэт — все наши глупости, даже злодейства... Как обаятелен душка-поэт! Зря только Пушкина выбрал он фоном! Лучше бы Берию, лучше бы зону, Брежнева в Хельсинки, вора в законе! Вот на таком-то вот, лапушка, фоне мы обаятельны 70 лет!
Бьют шизофреника олигофрены, врут шизофреники олигофрену — вот она, формула нашей бесценной Родины, нашей особенной стати! Зря шевелишь ты мозгами, приятель, зря улыбаешься так откровенно!
Слышишь ли, Семушка, кошка несется прямо из детства, и банки гремят! Как скипидар под хвостом ее жжется, как хулиганы вдогонку свистят! Крик ее, смешанный с пением Отса, уши мои малодушно хранят.
И толстогубая рожа сержанта, давшего мне добродушно пинка, «Критика чистого разума» Канта в тумбочке бедного Маращука, и полутемной каптерки тоска, политзанятий века и века, толстая жопа жены лейтенанта... Злоба трусливая бьется в висках... В общем-то нам ничего и не надо...
Мент белобрысый мой паспорт листает. Смотрит в глаза, а потом отпускает. Все по-хорошему. Зла не хватает. Холодно, холодно. И на земле в грязном бушлате валяется кто-то. Пьяный, наверное. Нынче суббота. Пьяный, конечно. А люди с работы. Холодно людям в неоновой мгле. Мертвый ли, пьяный лежит на земле.
У отсидевшего срок свой еврея шрамик от губ протянулся к скуле. Тонкая шея, тонкая шея, там, под кашне, моя тонкая шея. Как я родился в таком феврале? Как же родился я и умудрился, как я колбаской по Спасской скатился мертвым ли, пьяным лежать на земле?
Видно, умом не понять нам отчизну. Верить в нее и подавно нельзя. Безукоризненно страшные жизни лезут в глаза, открывают глаза! Эй, суходрочка барачная, брызни! Лейся над цинком, гражданская тризна! Счастьичко наше, коза-дереза, вша-ВПШа да кирза-бирюза, и ни шиша, ни гроша, ни аза в зверосовхозе «Заря коммунизма»...
Вот она, жизнь! Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать? Где-то под Пензой, да хоть и на Темзе, где бы то ни было — только зачем же? Здрасте пожалуйста! Что ж тут терять?
Вот она, вот. Ну и что ж тут такого? Что так цепляет? Ну вот же, гляди! Вот, полюбуйся же! Снова — здорово! Наше вам с кисточкой! Честное слово, черта какого же, хрена какого ищем мы, Сема, да свищем мы, Сема? Что же обрящем мы, сам посуди?
Что ж мы бессонные зенки таращим в окна хрущевок, в февральскую муть, что же склоняемся мы над лежащим мертвым ли, пьяным, под снегом летящим, чтобы в глаза роковые взглянуть. Этак мы, Сема, такое обрящем... Лучше б укрыться. Лучше б заснуть. Лучше бы нам с головою укрыться, лучше бы чаю с вареньем напиться, лучше бы вовремя, Семушка, смыться... Ах, эти лица... В трамвае ночном татуированный дед матерится. Спит пэтэушник. Горит «Гастроном». Холодно, холодно. Бродит милиция.
Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать, в цинковой ванночке легкою пемзой голый пацан, ну подумай, зачем же, все продолжает играть да плескать? На солнцепеке далеко-далеко... Это прикажете как понимать?
Это ступни погружаются снова в теплую, теплую, мягкую пыль... Что же ты шмыгаешь, рева-корова? Что ж ты об этом забыть позабыл? Что ж тут такого? Ни капли такого. Небыль какая-то, теплая гиль.
Небо и боль обращаются в дворик в маленькой, солнечной АССР, в крыш черепицу, в штакетник забора, в тучный тутовник, невкусный теперь, в черный тутовник, зеленый крыжовник, с марлей от мух растворенную дверь.
Это подброшенный мяч сине-красный прямо на клумбу соседей упал, это в китайской пижаме прекрасной муж тети Таси на нас накричал.
Это сортир деревянный просвечен солнцем июльским, и мухи жужжат. Это в беседке фанерной под вечер шепотом страшным рассказы звучат. Это для папы рисунки в конверте, пьяненький дядя Сережа-сосед, недостижимый до смерти, до смерти, недостижимый, желанный до смерти Сашки Хвальковского велосипед...
Вот она, вот. Никуда тут не деться. Будешь, как миленький, это любить! Будешь, как проклятый, в это глядеться, будешь стараться согреть и согреться, луч этот бедный поймать, сохранить!
Щелкни ж на память мне Родину эту, всю безответную эту любовь, музыку, музыку, музыку эту, Зыкину эту в окошке любом! Бестолочь, сволочь, величие это: Ленин в Разливе, Гагарин в ракете, Айзенберг в очереди за вином!
Жалость, и малость, и ненависть эту: елки скелет во дворе проходном, к международному дню стенгазету, памятник павшим с рукою воздетой, утренний луч над помойным ведром, серый каракуль отцовской папахи, дядин портрет в бескозырке лихой, в старой шкатулке бумажки Госстраха и облигации, ставшие прахом, чайник вахтерши, туман над рекой.
В общем-то нам ничего и не надо. В общем-то нам ничего и не надо! В общем-то нам ничего и не надо — только бы, Господи, запечатлеть свет этот мертвенный над автострадой, куст бузины за оградой детсада, трех алкашей над речною прохладой, белый бюстгальтер, губную помаду и победить таким образом Смерть!